В начало
Военные архивы
| «Здания Мурманска» на DVD | Измерить расстояние | Расчитать маршрут | Погода от норгов |
Карты по векам: XVI век - XVII век - XVIII век - XIX век - XX век

На Севере. Путевые воспоминания., Харузина В.Н. 1890 г.


II

На озере Купецком.

Медленно двигалась наша телега по глинистой, вязкой дороге. Хмурое небо глядело на нас в узкую просеку. А то все лес кругом — густой, непроходимый лес. Сорок верст лесом — вот дорога на озеро Купецкое. Сначала березняк, потом сосна и ель. Высоко к небу устремились зубчатые верхушки, а внизу так густо переплелись нижние ветви, что кажется, только с помощью топора можно пробраться сквозь эту темную сетку. По обеим сторонам дороги лежат простертыми могучие великаны леса; срубленные во время проведения дороги, они медленно гниют здесь. Жесткая, на половину болотистая, на половину лесная трава, мелкорослый ивняк да мох покрывают бывшие когда-то мощными стволы. Тут и там попадаются вывороченные с корнями деревья — целыми рядами лежать они. То жертвы вихря, когда он со страшным ревом проносится по лесу. Лес тогда шумит, гнется, стонет; то и дело слышится треск не устоявших де[27]ревьев, шелест зацепившихся за соседнее дерево могучих ветвей — лес оживился.

Но теперь все тихо кругом — безмолвье, безлюдье. Едешь десятки верст, не встречая не только ни одного селения, но даже ни одного человека. За то, как обрадуешься, когда на половине дороги издали, заметишь человеческую фигуру. То олончанин, пробирающийся из одной деревни в другую, или идущий на свои пашни, или вышедший, по распоряжению старшины, чинить дорогу. Суровый, но сильной кажется вся его фигура, облеченная в белесоватый армяк; голова и шея покрыта “кукелем”5, за спиной “крошни”6, в мускулистых, жилистых руках пила, заступ или другой инструмент.

Иногда на краю дороги увидишь так называемую “артель” пильщиков — два мужика вместе согласились напилить себе досок. Кроме кукеля они надели себе на лица сетки, зажгли костер рядом, чтобы избавиться хоть немного от комаров. То выскакивает из-за густого синеватого дыма, то внезапно исчезает за ним быстро движущаяся пила; резкий лязг слышен еще издали.

Нет, лес не мертв. Следы пребывания в нем человека заметны. Тут и там догорает еще не совсем остывший костер; среди густой сени леса скромно поднимается крыша низенькой[28] лесной избушки или “фатерки”7 чуть заметная тропа убегает в чащу. Трудна борьба с лесом, окружившим со всех сторон олончанина; за то природа наделила его всеми качествами, необходимыми в борьбе с ней самой: смелостью, упорством, энергией и находчивостью.

Кто видал пашни в лесу — так называемый “лядины”, кто знает, что такое “лядиное” или подсечное хозяйство, тот не станет сомневаться в силе воли олончанина.

Вот что такое эта “работа в лисях”, о которой сами крестьяне говорят, как о самой тяжелой работе. Довольствоваться наделом пахотной земли близ своего селения олончанину положительно нет возможности: он слишком мал — всего 1/3 десятины на душу. Вот почему ранней весной, едва только сойдет снег, олончанин уже отправляется в лес выбирать себе место для лесной пашни, так называемой “лядины”. Обыкновенно выбор его падает или на лесную поляну, куда легко и удобно было бы свести побольше валежнику, или же на место, поросшее осиной, березой, вообще лиственными породами. Просохнет немного земля — и вся семья крестьянина отправляется на работу. Идут молодые и старые, женщины и подростки. Женщины вооружаются так называемыми “женскими топорами”[29] или “косарями” (длинный согнутый нож, у которого лезвие находится с внутренней стороны), и для удобства переодеваются в лесу в мужской костюм8. Уходит семья из дому в понедельник, обыкновенно на целую неделю. С шутками, смехом и говором уходят в лес эти неутомимые работники; еще веселее они возвращаются домой. В лесу работа кипит с утра до вечера. Рубят маленькие деревца, срубают нижние и верхние ветки с больших деревьев. На ночь возвращаются домой только в том случае, если своя деревня близка. В противном случае ночуют в “фатерке”. Она обыкновенно тесна и низка до того, что стать в ней взрослому нет никакой возможности. В эту-то “фатерку” вползают рабочие и здесь находят ночной приют. Но бич олонецких лесов — комар и мошка, мучившие их в продолжение целого дня, зачастую не дают им уснуть. Часто, потеряв терпение, олончанин зажигает березовую ветку и накалившимися листьями прижигает свои раны. Часто за десятки верст он бежит в свою деревню попариться в бане — единственное почти средство, по мнению крестьян, облегчить эти ужасные страдания.

Кончилась подготовка работы на лядине: срубание веток и деревьев — и олончанин оставляет ее до будущего года. Получившаяся куча валежника успевает высохнуть до следующего[30] лета. Тогда снова является сюда хозяин ее с домашними; лядина поджигается со всех сторон; горит валежник, коробятся и трещат листья, искры взлетают вверх — и среди этого пламени, среди едкого густого дыма ходят владельцы лядины, переворачивая сучья и бревна, не давая гаснуть огню до тех пор, пока не испепелится весь валежник. Эта работа, большей частью, отражается на глазах, которые потом страдают воспалением.

Вспахивают лядину сохой особенного устройства, которая не глубоко забирает землю. Боронуют особенной, олонецкой бороной, сделанной из толстых сучьев сосны, снабженных многочисленными мелкими сучками. Такие сучья расщепляют и обращают всеми сучками вниз, которые, таким образом, заменяют железные зубцы нашей бороны.

Много труда стоит олончанину его пашня, но она вознаграждает его хорошо, возвращая ему его посев иногда сам 20.

По своему внешнему виду лядины с особенной мягкой сероватой зеленью, свойственной злакам, сквозь которую проглядывают черные, обгоревшие пни, с высоко выдвигающимися белыми и серыми стволами берез и осин представляют вполне оригинальную картину.

...Но вот после долгого пути сосновым бором местность принимает более веселый характер Лиственный лес так свеж, так сочен. На прозрачном вечернем небе покоятся недвижные листья. Закат золотит верхушки леса;[31] ниже лучи его не могут проникнуть сквозь густую зеленую чашу; иногда только за поворотом дороги, сквозь более редкие деревья мелькнет оно, и сноп золотых лучей внезапно ослепить глаза. Спит темная неподвижная вода в маленьких болотцах по краям дороги. Уже покрылись тенью мелкорослые березы и ивы, торчащие из них и густая трава на опушке. Ландыши в полном цвету — сильный сладкий: запах их сопровождает нас. Вечерняя сырость начинает чувствоваться в воздухе.

Вдали заблестело озеро Купецкое. Точно зеркальце брошено оно среди березовых рощ. На берегах серыми пятнами выступают деревни. Высоко поднимается белая колокольня “погоста”. Все контуры сливаются в мягком свете заката. Небо бледнеет — все готовится к тихой белой ночи.

Вот потянулись уже изгороди. По дороге встречаются группы баб и мужиков, возвращающихся с работы. Вот уже промелькнули первые избы деревни Авдеевской. Сразу осаживает ямщик лошадей перед волостным правлением Авдеевской волости.

Печку в избе только что затопили и отдушину еще не открывали. Густой дым стоял в комнате; едва заметно передвигались его синеватые, прозрачные волны. Какие-то лица с любопытством оглядывали нас, какие-то фигуры выступали в полумраке. Их прибывало с каждой минутой: вся деревня бежала в дом волостного правления. Мы между тем сидели во второй комнате,[32] так называемой “горнице”, в ожидании хозяев, которых не было дома. Ежеминутно в дверях показывались новые лица.

Высокая женщина сердито прогнала, однако, большинство посетителей.

Я вышла в первую комнату, “фатеру”. Меня тотчас же обступило несколько баб и детей. Стали разглядывать платье, обувь, часы — все. Схватились за браслет.

“А это что?”

“Точно перстенечек, вишь — только на руке носит. У нас того нет”.

“Ты—большуха?”, спросила я ту высокую сердитую женщину, которая избавила нас от любопытства своих односельчан.

Ее немного передернуло; рука быстро оставила мой браслет, занимавшей ее до сих пор, и она, отвернувшись, проговорила.

“Большуха рыбу ловить пошла на озеро. Кто же и пойдет? Мы в лисях были — устали”.

Впоследствии только мы узнали, что большуха и она сильно враждовали между собою.

“А где же хозяин?”

“В байне; все они теперь в байну пошли. А потом мы, бабы, пойдем. У нас почитай каждый день байну топят”.

Пришел, наконец, сам хозяин. Высокий, слегка сгорбленный старик, с печатью достоинства на лице, обрамленном прямыми седыми волосами и седой бородой, с умным и проницательным взглядом, он производил крайне приятное впечатление. В волости он пользовался большим[33] уважением. Его дом — полная чаша, и “гоститься” с ним, то есть водить с ним знакомство считалось большой честью. У него всякий находил гостеприимный приют. Долгое время он был волостным старшиной, пока сам не отказался от этой должности. Но и до сих пор его слова и советы имеют большой вес. Он помнит хорошо Гильфердинга.

Узнав о прибытии гостей, он немного только смутился, натянул на себя “пинджак”, так как быть в одной рубашке без “пинджака” считается не совсем приличным, и наконец предстал перед нами.

Четверть часа спустя он ласково, хотя серьезно, беседовал с нами за кипящим самоваром.

* * *

Семья Мошниковых — так звали наших Авдеевских хозяев — состояла из десяти членов. Это была так называемая “большая семья”, где жили вместе дети трех умерших братьев. Во главе стоял сын старшего брата, Феодор Гаврилович — большак. Федор Гаврилович уже стар, женат во второй раз на молодой вдове лет 29-30 — Авдотье Федоровне. У него нет детей. Но жена его не тужит об этом. “Да и к чему дети? только лишняя забота. У нее и без того дела много”. Она помогает мужу в его красильне (Федор Гаврилович берет на дом холст и красит его в кубовый цвет с разными рисунками, по 1 копейке за аршин). Кроме[34] того она большуха — нужно стряпать на всю семью, надо суметь распределить всем работу. Большуха должна не только быть дельной, умной и работящей, но ей необходим еще такт в обращении со всеми членами семьи. Авдотья Федоровна держит мужа в руках: он следует ее советам; она даже взяла ключ от сундука, где у него хранятся деньги и порой осмеливается требовать от него отчета в затрате их. Но к чему ей показывать явно свою власть и тем вооружить против себя самолюбивого мужа? Авдотья Федоровна, как большуха, может всех заставить делать, что хочет. Но она делает это ласково, приветливо. Она даже поступится иногда своими правами: пойдет ловить рыбу, доить коров, дать корму овцам, вместо того, чтобы поручить это кому-нибудь. Она никогда сразу не выскажет своей мысли, не узнав сначала мнения и расположения собеседников; иногда она отделывается резким, сдержанным смехом, звучащим неприятно, неестественно, или протянет полувопросительное, полуутвердительное “ну”. Авдотья Федоровна образцовая хозяйка: все у нее в порядке, все чисто, всего вдоволь—дом Мошниковых ставится в пример в окрестных деревнях. Сама она оживленная, вечно веселая, вечно в хлопотах. Одаренная в высшей степени практическим умом, она еще потому получила навык в обращении, что в их доме всегда останавливаются проезжие чиновники. Ходит она в простом ситцевом сарафане, с низко-открытым воротом и широкими короткими рукавами[35] выше локтя. Ключи, обыкновенно вверяемые только большухе, привязаны к помочам сарафана и спрятаны за пазухой. В праздник надевает она шерстяной сарафан и сверху закрытую кофту, потому что “неладно так-то в рубашке”. Есть у нее и “подзор”9 на голову, богато шитый жемчугом; но он бережется только для самых больших праздников.

Большая семья на первый взгляд производит замечательно приятное впечатлите стройности и порядка, конечно, если во главе ее стоят умные большак и большуха. Вы видите перед собою огромную машину, в которой отдельные колеса, блоки и винты движутся постоянно в определенном для них пространстве, не задавая друг друга. Каждый имеет свое назначение, а вместе с тем получается стройное целое. Рано утром встает семья и тотчас требует “обеда”. Большуха накормит их, даст хлеба в запас, и вся семья отправляется на работу. Большак и большуха в богатых семьях остаются дома. Стряпать на всю семью — эта обязанность лежит исключительно на большухе. “Я пять лет хлебы пеку” равносильно выражению: “я пять лет состою большухой”. В богатой большой семье, где не дорожатся каждым куском, стряпать приходится много: каждый день печь хлебы и “рыбники”10,[36] замешивать огромное количество сырого теста11, по праздникам изготовить на всю семью пироги с толокном и оладьи, калитки12, крендели и овсяные блины. Аппетит у всех этих работников уравновешивает израсходуемые на трудной работе силы. Но все-таки работа большухи может считаться отдыхом в сравнения с трудом прочих членов семьи. Кроме того у нее остается еще много свободного времени, которое она может употребить на себя. Но вот наступает вечер, и возвращается из лесу утомленная семья. Сбрасывают с отекших ног берестяные лапти; крошни и топоры живо складываются в сторону; армяки летят на лавки — семья прежде всего, требует есть. Теперь наступает черед большухи. Быстро ходит она взад и вперед, тащит горшки с сырым тестом, достает свою стряпню из печки. Надо не только накормить семью — надо и убрать за нею оставшиеся куски, вымыть посуду, приготовить “мякушек” (круглые черные хлебы) на завтрашний день. Иногда кроме того приходится топить баню. Другие члены семьи не вмешиваются в эти дела, не помогают большухе; иногда даже шутливо торопят ее: теперь настал их черед отдыхать, а ее черед работать — все это в порядке вещей.

Так с внешней стороны стройно и гармонично идет жизнь большой семьи. Не то на са[37]мом деле. Неравенство отношений между отдельными членами, большие права большака и большухи с одной стороны и масса обязанностей подчиненных членов с другой дают себя чувствовать и отзываются на взаимных отношениях. Возникает недовольство друг другом — мелкие дрязги, интриги ведутся в этом маленьком мирке. Исключены из них разве маленькие дети, к которым олончане вообще чувствуют большую нежность.

Федор Гаврилович бездетен. После его смерти место большака займет его братан (двоюродный брат), Авериан Маркович. Он тоже уже старик — с виду очень добродушный — избегает разговоров в присутствии Федора Гавриловича. Можно подумать, что он не умен. Стоит, однако, уйти Федору Гавриловичу, как язык у него развяжется, и он выскажет такие здоровые, серьезные мысли, каких вы никогда не ожидали от него. Его жена держит себя также в стороне. Она высокая, сухощавая баба, вечно старается сказать колкость Авдотье Федоровне, и злобно сверкают ее злые серые глаза всякий раз, когда при ней оказывается какое-либо предпочтение большухе. Видно, что властолюбивый, сдержанный характер ее в конец испортился в этой глухой борьбе, и она хоть в мелочах старается выказать свою самостоятельность. Она рано или поздно будет большухой и тогда сумеет выместить на Авдотье Федоровне свое теперешнее унижение.

Помню, раз вечером, мы с хозяйкой стояли на крыльце. К нам подошла молодуха, недавно[38] только вышедшая замуж за одного из братанов хозяина, Ефима, и сестра этого Ефима — Ганя, 30-ти летняя девушка, невышедшая замуж вследствие прирожденной глупости.

“Знаешь что?” смеясь, сказала мне хозяйка. “Ганя наша в Питер собирается.”

“А что? не пойду, думаешь? — пойду, что тут-то делать?” ответила Ганя.

“Пойди ты, дура, куда уж тебе в Питер? Из Питера к нам солдатка пришла, — наболтала ей”, обратилась хозяйка ко мне — “теперь собирается”.

“Да беспременно уйду — твой-то не век проживет. А с той то, большухой, проживешь нешто?”

Лицо хозяйки сделалось суровым. Молодуха беспомощно взглянула на нее.

“И ты со мной пойдем — тебе что тут делать? Большухой-то, небось, она будет”, энергично замахала руками Ганя.

“А что делать? вот что: красить буду. Думаешь, задаром училась?” со сдержанным спокойствием сказала хозяйка.

“Думаешь, не знаю, что ли? Шла, так знала, что недолго проживет мой-то. Уйду от вас — красить сама буду”, продолжала она.

“Дунюшка”! послышался из сеней голос большака. Улыбка, несколько принужденная, появилась на лице Авдотьи Федоровны, и она кинулась на зов.

Как мало истинного сочувствия существует теперь между членами семьи, это показало нам следующее происшествие. Молодуха, сильная и здоровая женщина, внезапно захворала лихорадкой.[39]Только муж ее, Ефим, сильно беспокоился о ней. Ему нельзя было не идти в лес на работу, а покинуть молодую жену было тяжело. Ефим — мужик 27 лет. Тихий, безответный, углубленный в себя, он всю жизнь бегал от девушек, пока, наконец, посланный зачем-то в Шальский погост, он не полюбил вдруг веселую, бойкую Хавронью. Ефим и теперь ни на кого не смотрит, избегает всякого общества и не наглядится на жену. Тяжело было ему оставлять больную Хавронью. Она вся в жару лежала на скамье у двери и громко стонала. Никто не обращал на нее внимания. Большуха сердито ходила взад и вперед.

“Что, не знаю, что ли? Тоже ведь: любит поохать. Работать в лес не надо ходить. Ну, и поваляется”.

Фельдшер, за которым послали по нашим убеждениям, прислал сказать, что он знает, что это лихорадка, но так как хины ему не прислали из городской аптеки, то он и считает излишним прийти. Послали сказать фельдшеру, что хина есть у нас. После этого фельдшер стал навещать молодуху каждый день. “Так-то при вас он ходит”, сообщили нам. “Нешто так часто стал бы ходить? Иной раз зовешь его — кланяешься — не идет”. Надо заметить, что фельдшер живет тут же рядом.

Молодуху приходили навещать соседки. Они чаще всего соболезновательно качали головой, сидя у ее изголовья, и удивлялись, как это вдруг попритчилось с ней. Многие приносили ей гостин[40]цев — моченой брусники и клюквы, пироги с толокном и т. п. Молодуха тщательно прятала все это от большухи под лавкой или под изголовье, так как знала, что фельдшер предписал ей строгую диету. Ничто, однако, не могло убедить ни ее, ни баб не делать этого. “Вы там по своему — мы по старому, по нашему”, важно отвечали на наши представления бабы.

Но если члены большой семьи так страшно враждуют между собой и в мелочной борьбе стараются выдвинуть вперед свои собственные интересы, то надо им отдать справедливость — они исключают из этой общей вражды детей. Этих младших членов семьи все любят, все балуют — в них точно все находят отраду жизни.

В семье Мошниковых не было детей совсем маленьких — были только подростки.

Вот растет будущий большак в лице 11-летнего Павлухи, сына Аверьяна Маркыча. Тоненький мальчик, с правильными чертами лица и светло-карими умными глазами, Павлухо смотрит таким счастливым, таким довольным, каким можно выглядеть только при действительно хорошей жизни. Нежно поглядывает на него отец подслеповатыми, мигающими глазами; даже холодное, вечно недовольное лицо его матери проясняется при его виде, Федор Гаврилович с важностью, как бы неохотно, но с затаенной гордостью говорит: “Ничего паренек — вот грамоте научился, второй год теперь в училище ходит”.

“Помощник”, улыбается Авдотья Федоровна,[41] “как же? — помогает в работе: бороновать ездил сегодня”.

Павлуху не принуждают работать: он еще маленький в глазах семейных; кроме того у Мошниковых нет нужды в рабочих руках. Он сам взялся за боронование и, хотя отец и Федор Гаврилович, как будто мимоходом, замечают: “Попривыкнет помаленьку так то”- можно легко по их тону заметить, что они видят в этой решимости мальчика работать выдающееся качество. И стоит посмотреть на Павлуху, когда он, окончив свою работу, возвращается домой, победоносно восседая верхом на лошади и стараясь всеми силами показать, что он не придает никакого значения только что оконченному делу, между тем как все его лицо сияет гордостью и торжеством.

Павлуху часто видишь дома — всего чаще старается он подогнать свое возвращение домой ко времени чаепития семьи. До чая он страшный охотник. Все это знают и подчас дразнят его этим.

“Такой-то любитель у нас — сколько хочешь выпьет”, смеется бывало Авдотья Федоровна. “Так ведь, Павлухо?”

Павлухо ничего не отвечает, но оборачивается к окну, между тем как в его глазах уже блестят слезы обиды.

“Он ведь у нас плакса — ото всего плачет. Павлухо, хочешь еще чаю?”

Павлухо, обиженно отвернувшись, вытирает слезы, но все-таки подает пустую чашку боль[42]шухе. Со слезами же он принимает ее обратно, со слезами дует на горячий чай и пьет чашку за чашкой.

И никто не бранит мальчика, никто на него не сердится — только снисходительно подчас кивают на него головой: “Мал еще — глуп”.

Сверстница Павлухи 13-летняя Марьюшка пользуется сравнительно меньшей любовью семьи.

Она сестра придурковатой Гани, именно вследствие этого невышедшей замуж, и семья знает, что и эта девочка подает мало надежд и, пожалуй, подобно 30-летней сестре останется на ее руках. Это худенькая, стройная девочка, дикая и недоверчивая, принимающаяся с жаром за работу, но скоро утомляющаяся. Белокурые волосы, которые она редко причесывает, несмотря на частые замечания Авдотьи Федоровны, то и дело выбиваются из-под головного платка; черные глаза то сверкают смелостью и веселостью, то принимают внезапно печальное утомленное выражение; губы всегда плотно сжаты, будто боятся проронить лишнее слово; если же они внезапно раскроются для веселого, порывистого смеха, вас ослепят своей белизной крепкие, правильные зубы. Марьюшка уклоняется от всякой ласки; недоверчиво, кажется, относится ко всей семье. Вся отрада ее жизни заключается в игре в мяч, в которой она достигла совершенства и которой предается со страстным увлечением. Любит она также и купанье со сверстницами и другие забавы, где можно показать свою удаль и ловкость.[43]

Но вот и третий подросток — 15-летний Ваня. Каким образом попало в эту семью, среди чисто великорусских лиц, это финское лицо? А оно чисто финское: бледное с отвислыми губами, с глазами светлыми, почти белыми, обрамленное прямыми волосами, жесткими и желтыми. Но в этом лице, не носящем на себе отпечатка особенного ума, было так много самой добродушной веселости, что его любили все. Для него все как то живее делалось, чем для других: ему скорее подавали есть, ему плелись лапти, с особенным удовольствием чинилось платье. И Ваня, принимая все это как должное, часто понукал других сделать ему то, или другое; но он делал это так весело, так безобидно, что никто не думал сердиться на него. Да и потеха была с этим Ваней: никто не смеялся так весело, как он; никто так не насмешит вовремя кинутой шуткой, кстати сказанным словом. Ваня кроме того отлично играл на пастушьей трубе, умел играть и на гармони.

“Эх ты, Ваня, какой!” толкнет его бывало в бок молодуха Хавронья после какой-нибудь выходки Вани, — и все лицо ее дрожит от смеха. Кругом сидят другие члены семьи и все довольны случаю посмеяться.

“Ишь ведь, какой он у нас вострый. Думаешь что? Ефим у нас бывало и на девушек не глядел, а у этого всего и дум, что о “бесёде” - не таков будет” — говорила мне Авдотья Федоровна, с улыбкой указывая на Ваню.[44]

* * *

Мы скоро сблизились с нашими хозяевами. Происходили ежедневно взаимные угощения: нас поили кофем13, сваренным в горшке, кормили “сычнями” (соченки) с сахаром, толокном, овсяными блинами, оладьями — одним словом всеми праздничными кушаньями; мы в свою очередь, угощали чаем с вареньем и белым хлебом, привезенным из города. Даром, что хлеб успел уже почерстветь — он все-таки был в диковинку деревенским жителям. Одна старуха просила нас дать ей хоть корочку этого хлеба, чтобы отнести своей больной дочери. При чаепитии соблюдались известные формальности. Сидеть ближе к переднему углу считалось большой честью — от нее скромно отказывались, но бывали очень рады, если настаивали на упрашивании. Женщины сидели отдельно, за другим столом, если присутствовали мужчины. Кажется, очень удивлялись, что я садилась рядом с братом. Впрочем, чаще всего я подсаживалась к женщинам, что доставляло им большое удовольствие. Пили помногу — по 10 или 12 стаканов без остановки. Класть сахар в чай считалось также большим почетом, чем давать его вприкуску.

С большухой я часто предпринимала длинные прогулки. “Погоди”, шепнет она мне бывало —[45] коль мой-то с брателкой твоим — красить, значит, не будет. Пойдем и мы с тобой”. Или в другой раз: “погоди, уберусь я маленько — ужо, пойду с тобой”. Через 5 минут уже видишь — летит Авдотья Федоровна. “Пой теперь! Теперь можно!” Одернет быстрым движением сарафан, возьмет меня под руку — и мы уйдем за деревню.

Озеро Купецкое не велико14 но, окруженное довольно возвышенными берегами, необыкновенно красиво. Все оно, с лесами, окружающими его, с деревнями, ютящимися на его берегах, как-то миниатюрно и изящно. Сколько раз оно, бывало, изменит свой вид, сообразно погоде и освещению. Прелестно оно, когда яркое золото утренней зари зальет его. Пожалуй, еще красивее, когда вдали, за березовой рощей садится солнце — небо бледнеет ежеминутно, принимая лиловато-розовый оттенок на западе — и весь небосклон со своими изменчивыми, но нужными тонами кажется опрокинутым на недвижной, готовящейся к ночному отдыху глади. Но вот, просыпаешься утром, бежишь к озеру, еще полная впечатления вчерашнего мирного вечера — и не узнаешь его. За последней избой ударил в лицо сильный порыв северного ветра — он прерывает дыхание, леденит своими холодными объятиями. А озеро — что сталось с ним? Свинцовые волны, увенчанные зловещими белыми гребнями, несутся к берегу. Свинцовое небо мрачно повисло над головой; на его[46] темном фоне величественно выделяется белая колокольня Бураковского погоста. Шумит, ревет озеро — неприглядно, неприятно. “Северик дует — и рыбу ловить нельзя ехать”, говорят мужики, у которых нет больших лодок, способных выдержать такое волнение.

За самой деревней Авдеевской идут пашни. Не тянутся они до горизонта зеленым волнующимся морем, как у нас — столько места лес не уступает олончанину. Тут же темной стеной стоит он на страже, ограничивая ту небольшую равнину, на которой расположены пашни. Но и этому небольшому сравнительно клочку земли, который предоставлен им, они придали необыкновенно свежий, привлекательный вид. Как мягко сквозят солнечные лучи сквозь их низкую еще зелень, какими прелестными тенями пробегают по их волнующейся поверхности гонимые ветром облака. Дальше тянется лес, местами лиственный, местами хвойный. А там, пройдешь версту, другую — начинаются уже изгороди соседней деревни, пойдут опять пашни вплоть до изб.

Большуха водит меня всюду. Показывает баню, амбар15 в котором стоят огромные сундуки с толокном и мукой всех родов и где[47] на полках рядами положены высушенные и прессованные сыры, — водит на огород, засеянный репой, и с особенной гордостью указывает на картофель, который относительно недавно начал прививаться среди пудожских крестьян.

“А в роще нашей была, где часовня? Вот куда тебя надо сводить”.

Замечательно, что окруженные со всех сторон лесом, крестьяне с такой любовью относятся к небольшой, состоящей из нескольких деревьев рощице, окружающей часовню. Такую любовь к этим так называемым “священным рощам” мы замечали и в других местах. Обыкновенно наше внимание обращали на эти рощи, указывая на их красоту. Некоторые из них действительно отличались своим живописным местоположением, как например священная роща около деревни Шишкино на Кенозере. Другие ничем не отличались, но народ все также восхвалял их.

Наряду с любовью к своим священным рощам среди крестьян замечается и большое уваженье к ним. В священной роще никто не смеет рубить деревьев. Нередко случалось нам слышать рассказы о том, как посягнувшие на деревья таких рощ были наказаны отнятием рук или ног. Замечательно также, что иногда разрастающейся роще крестьяне дают место, даже если отростки деревьев вырастают на пахотной земле. “Гулянки”, т. е. собрания молодежи в день праздника церкви или часовни известной деревни также чаще всего происходят в этих рощах.[48] Нет сомнения, что тут мы имеем дело с местами, освященными раньше языческими святилищами, теперь же христианскими часовнями. И как раньше во времена язычества на этих местах происходили гульбища, так и теперь молодежь идет веселиться под сень той же самой рощи, не подозревая об ее прежнем значении. Может быть многие из этих рощ недавнего относительно происхождения: народ, вспоминая старину, насаживает деревья вокруг новопостроенной часовни, и, таким образом, образуется новая роща. Иногда вокруг часовен расположено и кладбище — чаще же всего часовня стоит одна посреди рощи. Праздник того святого, в честь которого она построена, глубоко чтится и считается праздником деревни, подобно храмовому. Иногда, если роща находится около воды, служится молебен с водосвятием, и народ тотчас после освящения воды, бросается в струи озера купаться “для здоровья”. Эти купания происходят не только летом, но и зимой, если праздник приходится в зимние месяцы. Преимущественно же купания происходят в следующее дни: в праздник первого Спаса, или, как тут называют — в Спас Маккавеев, в Крещение, в дни памяти святого Макария Унженского (26-го июля), святого Пахомия (8-го сентября), Тихвинской Б. М., Иоанна Крестителя и на Николу вешнего и осеннего. Купаются по “завещанию”, т. е. по обету, который иногда дают и за малолетних детей, и который эти последние должны свято хранить. Иногда обет купаться в известный праздник дается на целую[49] жизнь, и связанный им пудожанин идет иной раз за десятки верст в отдаленную деревню на праздник, чтобы исполнить его.

Авдеевская роща, состоящая из нескольких елок, темные хвои которых прекрасно сочетаются с зеленью нескольких берез, скрывает под своей густой сенью маленькую деревянную часовню, выкрашенную в темную охру; тут же течет родник. По шатким деревянным ступеням, усыпанным сухими иглами, входишь в часовню. Через узкое решетчатое окно падает в нее скудный свет. Образа старинные, по всей вероятности староверческого происхождения, иногда с апокрифическими сюжетами: Егорий Храбрый, освобождающий царевну от змея, Воскресение Христово с изображением Илии и Еноха, сидящих за круглым столом в раю, и разбойника с восьмиконечным крестом в руках, который “прииде ко вратам святого рая, и возбрани ему оружие пламенное; он же показав крест и вниде в светлый рай”. Тихо в часовне, тихо и в роще. Журчит только родник, вырываясь из земли, да иногда тяжело упадет на землю еловая шишка и с сухим треском покатится по желтым иглам.

Иногда во время этих прогулок встречаешь следующие картины: бабы с подоткнутыми юбками, с “косарями” в руках и с крошнями за спиной, идут в лес на работу; мужик едет куда-нибудь верхом, сидя при этом боком на лошади; кладь везут на пошевнях; тащась по сухой глинистой дороге отчаянно скрипят по[50]лозья. Вообще колесные экипажи встречаются в малом количестве среди пудожан. Конечно, на каждой станции, даже самой маленькой, найдешь тарантас; бывают и телеги, иногда, правда, с колесами совсем примитивного устройства. Большей же частью кладь возят на пошевнях летом, так же, как и зимой. Недостаток колесных экипажей объясняется очень легко: пути сообщения весьма плохи; иной раз из одной деревни в другую можно проехать только верхом. Такова, например, дорога в отдаленную и бедную деревню Коппельозеро, которую народ в насмешку зовет “Питером”. “На Коппельозеро проехать — святым сделаешься”, смеются Пудожане. В иных местах в сухопутных путях сообщения нет нужды. Селения, разбросанные по берегам больших озер, пользуются водным путем.

С хозяйкой мы ведем длинные разговоры. Говорит больше она: рассказывает про “гулянки” и “бесёды”, передает деревенские сплетни. Часто говорим мы и про лесных и домовых духов, про злого баенника и про доброго овинянника. Сначала она избегала подобных разговоров; но когда я ей сама сообщила несколько разнообразных “страшных историй”, она стала откровеннее.

“Вон хоть господа и бают, нету того — а есть”, сказала она, вдруг сделавшись серьезной. — “Кто скотинку-то уводит, да кого и так заведет в лисях?” прибавила она таинственным полушепотом.

“Ведь вот что было со мной. Работали мы в лисях — я тогда еще за первым мужем была,[51]не большухой. Жарко было, страсть — я и выкупалась в лисях. Сделалось со мною что после этого, не знаю — разнемоглась я совсем. И к фельдшеру я уж ходила и к “бабушке” — тут ворошунья была одна — ничто не берет “Значить, говорит она мне, прощаться надо пойти”. Пошли мы с ней, значит, к тому самому месту, где купались. Велела она за собой говорить: “Царь лесовой и царица лесовая и лесовые малые детушки, простите меня, в чем я согрешила”. И как скажем, так и поклонимся с ней. А как в третий раз сказали, как зашумит что-то, словно выстрелил кто рядом. Уж после того лечить меня стала “бабушка” и вылечила”.

Чаще всего ее рассказы касались лесного царя. Неудивительно, что лес, обступивший со всех сторон олончанина — этот лес, в котором проводят почти все дни года крестьяне, будь-то на охоте или за работою на лядине, лес, полный таинственности, производит могучее впечатление на ум олончанина, держит в плену его фантазию. Вот как представляет себе мощного властителя леса пудожанин. Весь лес, говорят пудожане, принадлежит лесному царю, который живет в нем вместе с женой и детьми. Это такая же семья, как и человеческая, и на людей-то они похожи, только “почернее будут”. У лесного царя есть верные собачки, сопровождающие его всюду — маленькие и пестрые, которых, однако, редко можно увидать; есть и верные слуги, подчиненные ему — то лесовик или леший, ростом с дерево, и другие лесные духи, боровики и мо[52]ховики, отличающиеся от лешего только тем, что они меньше его ростом. Злой лесовик — враг крестьянина: он уводит у него скотину в лес, так что иногда и не сыщешь ее; он же сбивает с пути охотника, заводит в лесу ушедшую по грибы да по ягоды девушку. Собственно лесному царю не приписывают злобы, разве только в редких случаях, причем ясно смешение его с лесовиком. В большинстве случаев из рассказов пудожан явствует, что лесной царь “праведный”: даром никого не обидит. Он даже часто возвращает заблудившуюся скотину ее хозяину, хотя для этого и требуется соблюдение известного обряда. Живо переносит нас этот обряд в далекую эпоху язычества, напоминая нам жертвоприношение.

“Пропадет коли скотинка, говорили нам, вот что делают. Пойдут в лес, положат на перекрестке яйцо на левую руку от себя. А на яйцо наговорить должно: “кто этому месту житель, кто настоятель, кто содержавец, тот возьмите дар, возьмите и домой скотину спустите, нигде не задержите, не за реками, и не за ручьями, и не за водами” - отдаст”. “А бывают и такие, что знаются с лесовиком, и лесовик отдает им скотинку. Только уж грех-то великий. Тот, значит, и говорить с ним может, и увидать его. Пойдет он на перекресток, засвищет - а он тут и придет. Скажет можно ли отдать ее. Коли можно — завсегда отдаст”.

Отдать скотину является невозможным в том случае, когда она была “завещана”, т. е. обещана[53] лесному царю. Дело в том, что люди, знающиеся с лесовиком, при выгоне скота на пастбище, вступают в соглашение с ним. Лесовик обещает охранять скот от волков, медведей и росомах, но за то получает в дар две или три штуки из стада. Такой союз с лесным духом считается величайшим грехом и слова, посредством которых заключается он, хранятся в глубокой тайне.

Есть и другое, более употребительное, средство обезопасить свой скот. Это произнесение так называемого “отпуска” или особенного заговора, который составлен специально для сбережения стада. Этот заговор есть ничто иное, как молитва, в которой грубо смешиваются христианские идеи с языческими. Он читается при выпуске скота, и читающий его пастух обходит стадо с иконою. При этом берется также воск, делаются из него три шарика, в которые закатывается иногда немного шерсти от каждой скотины. Эти шарики прилепляются к иконе и иногда осенью по окончании пастьбы пускаются на воду. Глубоко чтятся “отпуски” крестьянами. Пастух иногда дорого платит за него сведующим лицам, и, получив его, тщательно сберегает.

Интересно, что то же жертвоприношение, которым стараются побудить лесного царя отпустить домой утраченную скотину, употребляется и в том случае, когда кто-либо заболеет в лесу. Меняют только несколько слов при жертвоприношения. “Вы дар возьмите, говорит заболевший, кладя на дорогу яйцо, а меня простите во всех[54]грехах и во всех винах - и сделайте здрава и здорова, чтобы никако место не болело, не шумело”. Итак, когда дело касается болезни, полученной во владениях лесного царя, не ограничиваются простым заговором, где призывается помощь Христа, Апостолов, Божей Матери и Святых или даже светлых мифических божеств, как например утренней зари, против злых духов “от лесовых, от боровых, от моховых и от витреного, и от уличного, и от водяного, и от баенного и т. д. и от всего нечистого духа и от непадшей силы”. Напротив, здесь стараются умилостивить лесного царя жертвою или “прощанием”, т. е. просьбой о прощении. Очевидно, что по верованиям крестьян, по крайней мере, в некоторых местностях, они имеют тут дело с высшим существом, которого они, однако, не признают за “нечистого духа” и за “непадшую силу”. Точно также всякая ворожея, берущая воду в лесу для лечения должна испросить на это позволение у лесного царя, иногда наряду с царем водяным и с царем земли. “Царь земной и царица земная, говорит обыкновенно берущая воду, и царь водяной, и царь лесной, благословите водушки взять не ради хитрости, не ради мудрости — для доброго здоровья раба Божья”.

Так глубоко чтут владыку леса пудожане. Века прошли, исчезли языческие божества, оставив лишь смутные намеки на свое существование в некоторых преданиях, в заговорах народа, — а культ лесного царя так же крепок, так же[55]жив, как и прежде. Сохранению его без сомнения содействовала сама местность, в которой приходится жить пудожанам. Даже не во всех деревнях этого уезда он сохранился одинаково. Близость большого озера, занятия рыболовством тотчас меняют настроение жителей. Реже имея дело с лесом, они хранят культ его уже не так строго и склоняются больше к почитанию водяного царя, со стихией которого им приходится быть в более тесных сношениях. Так жители берегов большого Водлозера, которые занимаются преимущественно рыболовством16, хранят в большей неприкосновенности культ водяного царя, о котором на небольшом Купецком озере ходит сравнительно мало рассказов.

* * *

“Приходи в гости ко мне — моя изба тут с краю. Спроси Матрену — тебе покажут”, позвала меня одна баба. Она была среднего роста, молодая и красивая. Глаза большие, голубые, полные какого-то тихого, затаенного выражения; верхняя губа слегка приподнята и часто нервно подергивающаяся; движения медленные, точно утомленные.

“Дай, я провожу тебя”, быстро проговорила на следующий день какая-то старуха, услыхав, что я собираюсь в гости к Матрене; “я ведь у них в пестуньях живу”. Эта старуха, которая [56]проводила чуть ли не целый день в избе наших хозяев, действительно постоянно ходила с каким-то ребенком. Матрена, принужденная уходить на весь день в лес с мужем, наняла себе “пестунью”. Обычай нанимать пестунов детям на рабочее время очень распространен здесь. Обыкновенно в няньки нанимаются старухи, мальчики и девочки. Старухе платится 5 рублей 50 копеек за лето; детям от 2 до 3 рублей. Наниматели же обязаны обувать и одевать пестунов во все время их пребывания в их доме. Бывают случаи, что по окончании срока найма обувь и одежду отнимают и нянек не в чем идти домой. Дети, отдаваемые под надзор наемных нянек, редко находят хороший уход, особенно если они поручены детям, которые часто покидают их на произвол судьбы, часто неосторожно носят их: порой, не будучи в состоянии удержать такую тяжесть на руках, они перекидывают ребенка через плечо и т. п.

Изба Матрены была маленькая и грязная, хотя также состояла из двух комнат — “горницы” и “фатеры”. Но обе они были невелики и плохо убраны. Матрена жила только одна со своим мужем, “маленькой”, отделившейся семьей. Работников на семью не было, кроме их самих; не было и благосостояния, которое замечается среди крестьян преимущественно в “больших” семьях. В Пудожском уезде разделы семей стали повторяться все чаще и чаще из года в год, и такой семьи, как у Мошниковых, теперь уже не часто встретишь. При разделе или строят себе[57] особые избы, причем отцовская изба (если раздел происходит между братьями, обыкновенно достается младшему брату, как и в большинстве местностей России), или же (как мы видели на Кенозере) остаются в одной избе, но разделяют ее саму на несколько частей, так что одна комната приходится на долю одной семьи, другая — другой и т. д.; точно также поступают с хлевом и с двором. Интересно, что с тех пор как правительство стало противодействовать семейным дележам, крестьяне нашли новый способ раздела. Большая семья живет в одной избе, как будто неразделенная, на самом же деле поделено все имущество, и каждая маленькая семейка в этой большой семье имеет право на свой собственный заработок.

В общем, экономическое благосостояние крестьян Пудожского уезда производит благоприятное впечатление. Исключение представляют, конечно, жители многих деревень, особенно Водлозерских; отличаются также бедностью деревни Сарозеро и Коппельозеро, (из которых первую называют в насмешку “Москвою”, а вторую “Питером”). Но в общем пудожане живут лучше крестьян средних губерний, хотя и трудятся гораздо больше для своего благосостояния, чем они. “Хоть денег нет, а голову кормим”, говорят пудожане. И действительно капиталов у них нет, но нет и той беспощадной бедности, которая кидается в глаза в других местностях России. Ветхую, перекосившуюся избу встретишь относительно редко; лес дает обильный строи[58]тельный материал пудожанину, и он строит себе жилище просторное и удобное. Обыкновенная изба в пудожском уезде состоит из сеней, фатеры, горницы, подъизбицы, т. е. нижнего этажа, двора - помещения в верхнем этаже для телег и земледельческих орудий — и хлева. У некоторых близ избы есть еще и баня и амбар для муки и крупы. Пудожанин имеет возможность вести также молочное хозяйство. Число коров в большой семье доходит иногда до 6, 10 и 12, и опытная хозяйка имеет всегда в запасе большое количество творога, сметаны и сушеного, и прессованного сыра, который идет впрок. Держат пудожане и лошадей, овец и кур. Конечно, не все семьи пользуются таким благосостоянием. Раздел, даже по словам самих крестьян, наносит всегда сильный удар богатству семьи. Бывшие еще недавно богатыми семьи теперь со всем обеднели. Это и вполне понятно. При разделе часто приходится на семью по одной корове; пахотной земли нельзя иметь много по недостатку назему и рабочих рук. В голодные годы приходится иногда смешивать хлеб с соломою.

В такую-то бедную семью привела меня бабушка пестунья.

Хозяев не было дома.

“Грязненько у нас, кому же и мыть? ведь не то, что у Мошниковых — где у нас рук-то взять?” — объяснила мне бабушка-пестунья, поспешно и неосторожно опуская ребенка в колыбель.

“Эх, руки-то все мои оттянул. Горькая моя жизнь, боженая”, продолжала она — ведь богато[59]жила я. Мой-то помер; теперь, никого у меня на свете не осталось. В пестуньи вот пошла. А легкое ли дело с ихним возиться?”.

“Вишь сарафанишко-то какой — многого не дадут. Ох, боженая ты моя голубушка, не легкое-то житье. Скупы они — плохо у них живется, а дела много”, добавила она шепотом, наклонившись ко мне, и тотчас же быстро отодвинулась, услыхав шорох в сенях.

Вошел муж Матрены, держа в руках плачущую дочку, 4-х летнюю хорошенькую Оксютку.

“Живей — здоровей!” проговорил он, бросая шапку на скамью и подавая мне руку. “Оксюта, не плачь — тетя чужая пришла”.

Оксюта взглянула на меня своими живыми черными глазенками и затем быстро спрятала свою белокурую головку на груди у отца.

Пришла и Матрена. Она с утомленным видом молча села у дверей, спрятав скрещенные на груди руки под рукавами сарафана.

“Есть хочет Оксюта — нешто не видишь?” коротко сказал ей муж.

Матрена покорно встала и, взяв у мужа Оксюту, посадила ее на лавку; потом поставила перед ней горшок с сырым тестом. Она сделала это бережно; но не было видно нежности и любви к девочке: она точно неумела обращаться с детьми. Равнодушно скользнул также ее взгляд на младшего ребенка в колыбели.

Было что-то тяжелое в этом хозяйстве.

Разговорились о только что конченной работе. “Больно мошки кусают — тяжело в лисях”,[60] проговорила Матрена. “Меня вот как искусали”.

Она медленно подняла платок, наброшенный на шею — шея, грудь и руки все были покрыты тёмно-красными пятнами. Только при виде этих страшных кровавого цвета пятен можно понять, как трудно дается хлеб пудожанину.

“Как северик-то дует — легче; а как тепло станет, так мочи нет”, тихо сказала она, слабо улыбнувшись.

“Известное дело, в лисях мошка, а дома мать спать не дает,— поговорка такая есть — все работать заставляется, проговорил муж Матрены.

“Теперь недолго, до Иванова дня всего; а там, говорят, все мошки уйдут к Муромскому монастырю, к Лазарю святому — все одно, как и страннички”, со своей стороны заметила бабушка- пестунья, которая теперь уже сидела у колыбели и усердно раскачивала ее ногой. “Комар тот больше живет, всю кровь высосет”.

“До каких же пор?”

“А у нас вот как говорят: до Ильина дня комара убить — решето прибудет; после Ильина дня комара убить — решето убудет. Тогда ему и конец”.

“Мошка хуже, сказала Матрена, она все норовит пропихаться, куда бы потеснее; ни чем от нее не спасешься”.

“Ну, уж и загостилась — хозяйке пора коров доить”, сказала, входя, Авдотья Федоровна.

“Успеется”, промолвила Матрена.

“Мешаешь ты хозяйке — она при тебе не пойдет”, смеясь, повторила Авдотья Федоровна.[61]

Едва я успела выйти, как за мною в дверь шмыгнула бабушка.

“Боженая, не будет ли твоей милости — попроси у брателки, на бедность мне”, быстрым шепотом проговорила она.

Многие приходили из Авдеевской и из окрестных деревень просить у нас милостыню. Но многие приходили издалека с единственной целью посмотреть на нас.

Раз входит хозяйка в горницу: “Уай! (это было ее любимое восклицание, распространенное; вообще, среди женщин) - пришла из Ананьева поглядеть на вас бабушка одна. Уж давно сидит здесь”.

“Знаешь, ведь это ворошунья. Скажи ей, она тебе пошепчет”, предварила меня хозяйка.

Ворожея — женщина лет под 60, юркая, веселая старушка, с немного плутоватой улыбкой на ввалившихся губах, пришла за несколько верст со своей внучкой, бледной и задумчивой девочкой лет 15.

“Пойдем”, торопила бабушку девочка. “Дома нас ждут, поглядели и довольно”.

“Постой”, отвечала говорливая старушка. “Успеем — вот еще маленько потолкуем”.

Ворожея стала приходить ко мне каждый день. Она сообщала мне заговоры, предания, поверья; раз даже предложила погадать на картах. Авдотья Федоровна осведомлялась иногда, о чем у нас идут беседы.

“И “слова” (заговоры) она сказывала тебе?” спросила она меня внезапно.[62]

“Да, и “слова”.

“Уай, ты какая!” воскликнула хозяйка, ударив руку об руку и коротко и отрывисто засмеявшись; “ты ведь хлеб у нее отняла!”

“Не знаешь ты”, объяснила она мне — “у нас так бают: коли кто скажет “слова” другому — силу тот теряет. Только когда зубы все выпадут, сказать может. К ней никто и ходить не станет теперь, как ты сказала. Поди, разве не узнают?”

Раз ворожея принесла мне в гостинец “сычни”.

“Это ворошунья тебе принесла?” серьезно спросила меня Авдотья Федоровна.

“Зачем ты мне не сказала? Коли хотелось тебе, так я бы таких мигом тебе напекла”.

“Мне не хотелось вовсе”, сказала я, “а она принесла — нельзя же было не брать их”.

“Уж как ты хочешь, делай — а я бы не стала есть”, энергично возразила Авдотья Федоровна. “Мало ли что бывает: нашепчут они там, что - не знаешь, а потом Бог знает, что сделается”.

“Ну, хорошо, я не стану их есть”.

Через час Авдотья Федоровна с торжествующим видом внесла в комнату тарелку, наполненную свежими горячими “сычнями” своего собственного изделия.

* * *

Один из мысов, вдающихся в озеро Купецкое, носит название “Староверческого Носа”. Тут было раньше кладбище староверов, когда[63] их жило много в этой местности. Теперь староверов насчитывают с десяток в окрестных селениях — и их обыкновенно чуждаются и не любят православные крестьяне.

Старшина Авдеевской волости вызвался нас проводить на Староверчесюй Нос, с тем, чтобы мы сначала зашли к нему в гости. Он сам был православный, но происходит из староверческой семьи.

“Любит гулять наш старшина, что и говорить”, рассказывали нам про него.

“И дело прогуляет, коли выйдет случай”, морщась, как бы неохотно, говорил Феодор Гаврилович, который в качестве умного, дельного хозяина несочувственно относился ко всякому небрежному отношению к делу.

Но, впрочем, серьезного недовольства старшиной нельзя было заметить среди крестьян. Дело в том, что действительно трудно было устоять против обаявшего добродушного лица, всегда довольного всем и преимущественно самим собой. Кроме того он нимало не кичился своим старшинством, за панибрата был со всеми, “гулять” и веселиться был не прочь никогда, ни с кого строго не взыскивал.

Стоял жаркий день, когда мы двинулись в сопровождении самого старшины Филиппа Назарьевича в деревню Загубье, где находилась его изба. Едва, едва плелся за нами, шлепая надетыми на босую ногу башмаками, приглашенный также Федор Гаврилович — да и нам казались нескончаемыми две версты, лежащие между Авдеевской[64] и Загубьем. Не унывал только сам Филипп Назарьевич. Он с трудом сдерживал шаг, соразмеряя его с нашей ленивой походкой. За то вся его сухая, худощавая фигура перегибалась из стороны в сторону; он то забегал с одной стороны, то с другой; то расстегивал кафтан, на котором болтался его медный значок, то сдвигал на бок картуз или надвигал его на лоб.

“Ну, вот, слава Богу, вы и в гостях у меня”, сказал Филипп Назарыч, вводя нас в горницу, оклеенную новыми голубыми обоями. Окна, дверь и лавки в этой комнате были окрашены в темно-красную краску; стол, как обыкновенно в Пудожском Уезде, был также расписан: на красном полу в середине и по углам по розану.

Мы с удовольствием опустились на скамьи. Между тем Филипп Назарьевич хлопотал об угощении: принес баранок, оладьи, наконец, рыбник с лососиной; сам достал тарелки, ножи и вилки. Хозяйки не было видно.

“Рыбничка покушайте — с лососем; в городе был — купил на базаре — уж очень хорош”.

“Ну, как знаете”, проговорил он, услыхав наш отказ. “Просить хорошо, неволить грех” — и он сам принялся за восхваляемый рыбник.

“Назарыч, иди сюда, неси самовар; мне ведь и не под силу будет”, раздался из сеней крикливый недовольный женский голос.

Старшина бросил рыбник, остановился на полуслове и бросился на зов. Через секунду он появился, таща огромный самовар. За ним шла[65] его жена, одетая в праздничный кумачный сарафан.

...Озеро было совершенно тихо, когда лодка, в которой мы должны были переехать на Староверчесий Нос, отчалила от деревни Загубья.

Тут и там на берегу, рыбаки готовили к ловле свои мережи и лодки. Голубая гладь воды с поразительной ясностью отражала деревья, песок и траву на берегу и вдали своей серебристой каймой сливалась с голубой линией горизонта.

Староверческий Нос покрыт лесом. Недвижно стояли зеленые сосны; сквозь их густые ветки прорывались клочки синего неба; между стволами мелькали голубые воды озера.

Тишина царила кругом. Сам Филипп Назарыч притих.

“Везде тут могилки, везде”, проговорил он. “Глянь-кось, ты сейчас на бугорке стоишь, а все заросло травой да свиникой17. Глянь-кось вот и тут, и тут. Все тут их хоронили: на погост ведь не пускали”.

Старшина медленно повел головой и задумчиво оглянул место, где лежало много, его родственников.

“Земля эта наша: некуда было класть их — купил эту землю дед — а может быть и побольше тому времени будет. Ведь наши-то ста[66]рой веры были; только как умер отец, я да братья перешли”.

Из рассказов старшины мы узнали, что могилы на Староверческом Носу были снабжены сначала крестами и кивотками18, но во время общего гонения на раскольников при Императоре Николае они были снесены по приказанию исправника Рожнова.

“Лютой был; как пришел он сюда, на самое это место, говорил Филипп Назарьевич, — начал он кресты наши (осмиконечные) сшибать, кивотки наши ногами переворачивать — ничего на месте и не оставил”.

И действительно теперь трудно отличить могилы в этих частью обвалившихся, частью осевших буграх, покрытых густой травой и кустами голубицы и вороники.

“Ну, Бог тебе на прощаньице, наконец, проговорил Филипп Назарьевич, теперь и без меня вернетесь, а завтра даст Бог свидимся” — пожал нам руку и побрел через лес.

* * *

В Буракове жил певец былин, Никифор Прохоров, по прозванию Утка.

“Порато (очень) хорошо поет старинку”, говорили нам про него, “а если рюмочки две для голоса выпьет — совсем хорошо будет петь”.[67]

“Вот едет Утка, едет!” радостно кричали нам, указывая на лодку, везущую певца, которая быстро ныряла по серым волнам озера. Наши хозяева не менее нас ожидали удовольствия послушать пение былин.

“Просят, нельзя ли прийти послушать в горницу к тебе”, спросил брата большак от имени других мужиков, собравшихся при вести о прибыли певца. День был воскресный и народу в деревне много. Горница быстро наполнилась народом. Впрочем, пришли больше пожилые мужики; молодых парней было мало. Сели на лавках, на кровати; жались в дверях.

Взошел Утка, невысокого роста старик, коренастый и плечистый. Седые волосы, короткие и курчавые, обрамляли высокий красивый лоб; редкая бородка клинышком заканчивала морщинистое лицо, с добродушными, немного лукавыми губами и большими голубыми глазами. Во всем лице было что-то простодушное, детски беспомощное.

Почванившись немного, Утка, ободряемый присутствующими, решился выпить рюмочку “для голоса”.

“Про кого же петь старинку тебе?” спросил он, сбрасывая с себя толстый, теплый армяк и откидывая немного назад свою голову. “Записывать станешь?” Старик уже пел былины Гильфердингу19.[68]

Утка откашлянулся — все тотчас замолкли. Утка далеко откинул назад свою голову, потом с улыбкой обвел взглядом присутствующих и, заметив в них нетерпеливое ожидание, еще раз быстро откашлянулся и начал петь. Лицо старика - певца, мало-помалу, изменялось; исчезло все лукавое, детское и наивное. Что-то вдохновенное выступило на нем: голубые глаза расширились и разгорались; ярко блестели в них две мелкие слезинки; румянец пробился сквозь смуглость щек; изредка нервно подергивалась шея.

Он жил со своими любимцами-богатырями; жалел до слез немощного Илью Муромца, когда он сидел сиднем 30 лет, торжествовал с ним победу его над Соловьем-разбойником. Иногда он прерывал самого себя, вставляя от себя замечания.

Жили с героем былины и все присутствующие. По временам возглас удивления невольно вырывался у кого-нибудь из них; по временам дружный смех гремел в комнате. Иного прошибала слеза, которую он тихонько смахивал с ресниц. Все сидели, не сводя глаз с певца; каждый звук этого монотонного, но чудного, спокойного мотива ловили они.

Утка кончил и торжествующим взглядом окинул все собрание. С секунду длилось молчание; потом со всех сторон поднялся говор.

“Ай да старик... как поет... ну, уж потешил... недаром для голоса выпил...”[69]

Утка улыбался; лицо его приняло опять обычное выражение.

“Пожалуй, и сказка все это, нерешительно проговорил один мужик.

На него набросились все.

“Как сказка? Ты слышишь, старина это. При ласковом князе при Владимире было”.

“Мне во что думается: кому же это под силу — вишь ведь как он его”.

“На то и богатырь — ты что думаешь?.. Не то, что мы с тобой — богатырь!.. Ему что? Нам невозможно, а ему легко”, разъясняли со всех сторон.

“Ну, да что толковать тут. Старик, спой лучше еще старинку какую-нибудь”.

Вмиг воцарилось молчание; через минуту снова раздалась своеобразная мелодия...

“Сказитель пришел из Мелентьева — послушать его не изволишь?” доложили брату.

Сказитель был старик высокий и худой, с длинными совершенно белыми волосами, с приветливым и умным лицом. Держался он спокойно и чинно. Он был старовер и поэтому сдержанно и с достоинством отказался от водки.

Утка немного напряженно поздоровался с ним; он знал, что дело идет теперь о том, кто из них удостоится большего одобрения слушателей. Старик из Мелентьева пожал его руку, сел на скамью и, прислонившись к стене, начал рассказывать.

Сказитель знает те же былины, как и певец “старины”; но у него нет голоса, нет[70] умения петь их — и он их рассказывает. Мерно и плавно, былинным слогом, лилось повествование о Добрыне и о жене его Настасье Микулишне из уст Мелентьевского сказителя. Он ни разу не остановился; ни разу не пришлось ему подыскивать ускользнувшее из памяти слово. Спокойно глядел он на окружающих ясным старческим взглядом. Утка волновался, хотя и старался скрыть свое волнение. Он сложил руки на коленях и притворно спокойно оглядывал комнату.

Торжествовать пришлось Утке.

“Хорошо говорит сказитель, нечего сказать”, хвалили мужики. “А все ж лучше старинку петь”.

И Утке пришлось петь снова. Впрочем, и сказитель удостоился одобрения. Его просили также рассказывать и очень хохотали над известной сказкой “как мужик гусей делил”.

“Бесёда собралась — пойдем поглядеть”, шепнула мне Авдотья Федоровна.

Наработавшись целую неделю в лесу, молодежь ждет — не дождется воскресенья, чтоб отдохнуть, позабавиться вдосталь. Зимою — другое дело: девушки почти каждый день собираются на так называемые “вечерки”. Летом же собираться можно только по воскресеньям да по праздникам. В большие праздники (церковенные и часовенные) в деревнях устраивают “гулянку” — обыкновенно близ часовни20. В[71] воскресенье же на бесёду, (а зимой на вечерку) собираются в избу, которую нанимают на целый год у какой-нибудь бедной семьи (богатые не отдают своего дома из боязни беспокойства). С каждой девушки берется по 10 фунтов муки; каждый парень всякий раз за право присутствия на бесёде платит по 5 копеек Девушки кроме того приносят с собой и муки, яиц, толокна, пирогов и т. п. На угощение парни приносят сласти. В Новый год девушки вечером варят кашу, которая называется “васильевщиной”; в день святой Варвары собираются также и варят тоже кашу “варварщину”. Есть также обычай, чтобы в последний день масленицы парни дарили любимой девушке (“игрице”) пряники. За это девушка должна отдарить своего “играка” в первый день Пасхи яйцами. Весь Великий Пост девушки поэтому копят яйца, чтобы подарок вышел заметнее. В первый день Пасхи девушки идут на бесёду, заготовив каждому парню по яйцу.

“А играковы-то яйца спрячет, в карман что ли, за пазуху, чтобы не приметно сразу-то было! А “холостые” знай пристают: “яйца, яйца”, кричат. Гоморра-соморра у них подымится. Так иная с полсотни своему играку-то принесет”.

Вообще старшие относятся к бесёдам по большей части доброжелательно, хотя иногда и ворчат на молодых. Дело в том, что, вечерни иногда длятся слишком долго.[72]

“До петухов, случается, песни поют, играют. Придут — а дома-то печку уже топят; пора и в поле”.

Бесёды посещаются, между прочим, и замужними, а иногда даже и стариками.

В небольшой избе сидела масса девушек, наряженных по-праздничному. Ярые сарафаны, яркие ленты в головах придавали оригинальную красоту их пестрой толпе. Девушки все были заняты какой-нибудь работой, по большей части вышиванием в пяльцах. В одном углу толпились парни вокруг одного своего товарища, играющего на гармони. А дальше от переднего угла, оттесненная к самой печке, стояла толпа подростков-девочек. На них никто не обращает внимания, никто не танцует с ними — разве молодой парень из небывалых пригласит которую-нибудь из них - но девочки страшно любят бесёды и не пропустят ни одной. Выпросятся у матерей, разрядятся и бегут на собрание девушек.

При нашем входе общий говор затих; некоторые из девушек уткнулись в работу; другие внимательно оглядывали меня; изредка слышался шепот соседки с соседкой.

“Чтой-то вы, девушки, сидите так, песню бы какую спели”, проговорила Авдотья Федоровна.

Но петь долго не решались, пока, наконец, самая смелая девушка не затянула песню. Ее подхватили все, и, переливаясь, то повышаясь, то понижаясь, полилась грустная, за душу хватающая русская песня.[73]

Бесёда оживилась. Парни предложили “сыграть кандрель или ланцьет”. Занесенный из Петрозаводска под именем игр, кадриль и лансье быстро привились в деревне и вытеснили старинные “игры”.

Стали танцевать кадриль в 4 пары. Танцевали без ошибок. Девушки неуклюже и неграциозно двигались взад и вперед; за то отличались парни. Они выкидывали всевозможные па, приседали, подскакивали, кубарем вертелись вокруг своих неповоротливых дам.

“Смотри на Ригина нашего — пляшет как” — Авдотья Федоровна указала мне на одного парня.

Ригин, недавно вернувшийся с Петрозаводского завода, вполне прививший к себе городскую мещанскую культуру, в глазах своих односельчан был украшением бесёды. Щегольски одетый, с остриженными по-городски волосами, с самодовольным видом человека, сознающего свое превосходство, Ригин рисовался пред всем собранием. Он ухитрялся играть на гармони и танцевать в одно и тоже время. И действительно он играл и плясал мастерски. Он не приседал, лихо не выкидывал па, как остальные, но мелкими частыми шагами сопровождал мелкие частые переборы плясового мотива. Вокруг него все вертелись, кружились, девушки быстро проходили мимо, а он ни на кого не обращал внимание, гордо и спокойно выделывал красивые, грациозные па. Не одно сердце в своей деревне погубил Ригин и пляской, и игрой.

В избе становилось душно, да и тесно было[74] танцевать. Веселой, шумной гурьбой выбежали девушки на улицу. Под серым хмурым небом быстро составилось лансье в 8 пар. Снова раздалась гармонь Ригина; снова замелькали быстро двигающиеся фигуры. Но вот сквозь тучи упал сначала бледный луч солнца; тучи расползались и постепенно все ярче и ярче становилось освещение. Красиво замелькали ставшие более яркими пестрые наряды.

А неподалеку на лужайке собрались подростки и дети. Происходила оживленная игра в мяч. Берестяные мячи высоко взлетали в воздух; сверкали на солнце загорелые рученки и босые ноги. Смех, крик и визг неслись оттуда под аккомпанемент Ригинской гармони.[75]


5. Кукель – холщовый мешок, надеваемый на голову и предохраняющий от укусов комаров и мошек. [28]

6. Крошни – из бересты сплетенный мешок для переноски тяжестей и для сохранения припасов. [28]

7. Фатерки или лесные избушки ставятся в лесу для ночлега крестьян, уходящих в лес на работу, иногда на целую неделю. В них находят себе приют и запоздавшие охотники и путники. [29]

8. Также поступают и при рыбной ловле, когда женщине подчас приходится входить по пояс в воду. [30]

9. Подзор – женский головной убор, обыкновенно украшенный местным жемчугом. (В Олонецкой губернии в реках водится мелкий жемчуг; в Пудожский уезд, жемчуг привозят также из Архангельской губернии). [36]

10. Рыбники – пироги с запеченой в них рыбой. [36]

11. Сырое тесто – замешивается овсяная мука с водой, ее оставляют киснуть весь день; это кислое тесто составляет одно из любимых кушаний крестьян Пудожского уезда. [37]

12. Калитка – лепешка из гречневой муки с пшеном, имеющая вид ватрушки; очень пресна на вкус. [37]

13. Употребление кофе в Пудожском уезде быстро распространяется. Он пришелся по вкусу пудожанам. Случается, что бедные ходят просить у богатых “на кофе”. [45]

14. Около четырех с половиной верст в длину. [46]

15. Бани в Пудожском уезде строятся двумя тремя хозяевами вместе. Возят лес и строят сообща; топят же по очереди. Бани представляют из себя просто деревянный сруб, с земляным полом и со сложенной в одном углу каменкой. Амбары, где хозяйки хранят свои припасы — низкие строения, в которых, однако, умещаются два этажа, оба заставленные огромными ящиками для хранения муки, зерна и пр. [47]

16. Водлозеры занимались сначала хлебопашеством, но принуждены были обратиться к рыболовству вследствие запрещения, наложенного правительством на подсечное хозяйство. [56]

17. Свиника или вороника – Empectrum nigrum. [66]

18. На некоторых могилах в Олонецкой губернии ставят деревянные, низенькие памятники в виде избушек, которые называются “кивотками”. [67]

19. В собрание Гильфердинга есть его краткая биография. Собрание Гельфердинга, Спб. 1873, стр. 226. [68]

20. Так в Авдеевской “гулянка” бывает в роще и на кряже близ часовни; на Кенозере, в деревне Вершинине в поле, около часовни Святого Николая Чудотворца, в деревне Алексеевке на Купецком озере близ сосны, которая, по преданию, выросла из косы пановой сестры, похороненной тут и т.д. [71]


<<< к оглавлению | следующая глава >>>


OCR Дзенисов Георгий, 2013 г.

HTML Воинов Игорь, 2013 г.

| Почему так называется? | Фотоконкурс | Зловещие мертвецы | Прогноз погоды | Прайс-лист | Погода со спутника |
начало 16 век 17 век 18 век 19 век 20 век все карты космо-снимки библиотека фонотека фотоархив услуги о проекте контакты ссылки

Реклама: *


Пожалуйста, сообщайте нам в о замеченных опечатках и страницах, требующих нашего внимания на 051@inbox.ru.
Проект «Кольские карты» — некоммерческий. Используйте ресурс по своему усмотрению. Единственная просьба, сопровождать копируемые материалы ссылкой на сайт «Кольские карты».

© Игорь Воинов, 2006 г.


Яндекс.Метрика